«Все знают, – сказал Убертин, – что произошло, когда его избрали».

«Не говори – избрали, он сам себя избрал!» – вмешался кто-то из сидящих у стола. Его, как я позднее услыхал, звали Гугоном из Новокастро, и говорил он похоже на моего учителя. – «Да, кстати, и смерть Климента V – дело не совсем ясное. Король не простил ему, что он сначала пообещал устроить посмертный суд над Бонифацием VIII, а потом вертелся как мог, но отлучить предшественника не позволил. Обстоятельства его смерти в Карпентрасе никому не известны. Известно только, что когда кардиналы собрались в Карпентрас на конклав, о новом папе даже речи не заводили, потому что – и это вполне естественно – все были заняты вопросом выбора между Авиньоном и Римом. Не знаю, что там у них произошло в эти дни – говорили, что началось смертоубийство, что племянник покойного папы запугивал кардиналов, что слуг перерезали, дворец сожгли, кардиналы бросились к королю, король ответствовал им, что ни в коей мере не собирается допускать опустошение Рима, велел им утихомириться и хорошенько выбирать… После этого Филипп Красивый умер, тоже Бог знает от чего…»

«Или черт знает», – вставил, крестясь, Убертин; закрестились и остальные.

«Или черт знает, – повторил Гугон с ухмылкой. – В общем, коронуется новый король, правит восемнадцать месяцев, умирает, через несколько дней гибнет и новорожденный наследник, и брат-регент получает трон…»

«И этот брат – тот самый Филипп V, который в бытность еще графом Пуатье сумел собрать кардиналов, разбежавшихся из Карпентраса…» – сказал Михаил.

«Точно так, – подтвердил Гугон. – Он собрал их на конклав в Лионе, в доминиканском {*} монастыре, посулив им неприкосновенность и свободу действий. Однако как только они отдались на его милость, он не только запер их на ключ (что вообще-то не противоречит правилу), но еще и приказал выдавать им ото дня ко дню все меньше пищи, покуда не примут наконец решение. Вдобавок он пообещал каждому в отдельности поддержать его притязания на папское кресло. Потом, когда он получил свою корону, кардиналы, которым надоело два года сидеть под засовом и они опасались просидеть там до скончания жизни, с плохой кормежкой, все подписали, несчастные обжоры, и возвели на Петрову кафедру этого семидесятитрехлетнего гнома…»

«Да, конечно, он гном, – усмехнулся Убертин, – и с виду хворый, однако крепче и хитрее, чем принято думать».

«Сын сапожника», – буркнул кто-то из сидевших.

«Христос был сыном плотника, – пресек его речь Убертин. – Не в этом дело. Он ученый человек, он учился закону в Монпелье и медицине в Париже, он умеет так пестовать своих знакомцев, чтобы получать что угодно, епископские мантии, кардинальскую шапку, как только ему захочется. И когда он служил советником Роберта Мудрого в Неаполе, он многих удивил сообразительностью. В бытность авиньонским епископом он давал очень хорошие советы (хорошие, я имею в виду, для успеха их отвратительного замысла) Филиппу Красивому, и сообща они уничтожили рыцарей Храма. А после избрания ему удалось увернуться от заговорщиков-кардиналов, хотевших убить его… Но я не об этом собирался рассказывать, я хотел только подчеркнуть его исключительную способность нарушать обещания и при этом, с формальной точки зрения, не выглядеть клятвопреступником. Вот например: когда его избирали, он, добиваясь избрания, обещал кардиналу Орсини, что перенесет папский престол в Рим, и клялся на святых мощах, что если не сдержит слова – не ездить ему вовек ни на лошадях, ни на мулах. И до чего же додумалась эта хитрая бестия? Получив все-таки свою тиару в Лионе (против воли короля, требовавшего проводить церемонию в Авиньоне), он добирался из Лиона в Авиньон на лодке!»

Все братья захохотали. Папа был обманщик, это точно, но известного остроумия у него было не отнять.

«Совести у него нет, – вступил Вильгельм. – Разве Хьюго не рассказывал, как он даже не скрывает безверия? Разве ты, Убертин, не передавал братьям, какие слова услышал от него Орсини в первый же день его вселения в Авиньон?»

«А как же, – сказал Убертин. – Он заявил, что под небесами Франции живется преприятно, и он не понимает, с какой стати должен бросать все и ехать в такой убогий, разрушенный город, как Рим. И раз уж папа, подобно апостолу Петру, наделен властью вязать и решить, он намеревается этой властью воспользоваться и остаться там, где он есть и где ему очень хорошо. А когда Орсини заикнулся было, что долг его все же – править с Ватиканского холма, он просто заткнул ему рот, и этим дело кончилось. Но история с обетом имела продолжение. Сойдя с ладьи, он должен был, согласно правилу, оседлать белую кобылу и въехать на ней в резиденцию со свитой кардиналов на черных жеребцах. Так требует традиция. А он взял и отправился в епископский дворец пешком. И, по слухам, с этих пор действительно ни разу не садился на лошадь. И от такого человека ты, Михаил, ждешь гарантий безопасности?»

Михаил надолго задумался. Потом ответил: «Его соображения насчет местожительства я могу понять. И вмешиваться не собираюсь. Но только он не должен вмешиваться в наши соображения о бедности и в наше истолкование образа жизни Христова».

«Не будь ребенком, Михаил, – возразил Вильгельм. – Ваши… наши соображения о бедности выставляют в крайне неприглядном виде его собственную доктрину. Осознай же наконец, что за многие столетия ни разу не восходило на папский престол более скаредное существо. Блудницы Вавилонские, которых недавно громил наш Убертин, развратные папы, которых поносят твои соплеменники-сочинители, к примеру это Алигьери, – все они были тихие, кротчайшие овечки в сравнении с Иоанном. Это же сорока-воровка, еврейский ростовщик, в Авиньоне заключается больше сделок, чем во Флоренции! Я слышал о его мерзопакостной сделке с племянником Климента, Бертраном де Готом, устроителем кровавой бани в Карпентрасе (в ходе которой, кроме прочего, кардиналам помогли избавиться от всех их сбережений). Этот Бертран успел запустить лапу в сокровищницу дяди, где кое-что было, и преизрядно, а Иоанн давно не спускал с него глаз и поэтому мог перечислить по вещице все украденное добро (в своей Cum venerabilis он приводит полный список: медали, золотые и серебряные сосуды, книги, ковры, драгоценности, утварь…). Однако Иоанну выгодно было сделать вид, будто он не знает, что Бертран зажилил в Карпентрасе больше полутора миллионов золотых флоринов. И он стал тягаться о тридцати тысячах, которые Бертран признавал, что получил в наследство от дяди “для благочестивого употребления”, то есть для крестового похода. Они порешили, что Бертран удержит себе половину денег якобы на поход, а другая половина отойдет к понтифику. Бертран так и не снарядил похода, по крайней мере пока что не снарядил, а папа не получил ни флорина…»

«Не так уж он, значит, хитер», – заметил Михаил.

«Единственный раз он позволил так себя провести в денежном вопросе, – сказал Убертин. – Ты должен хорошенько понять, с каким ростовщиком тебе предстоит иметь дело. Во всех остальных случаях он выказывает дьявольское хитроумие, стоит ему учуять деньги. Это какой-то второй Мидас: чего он коснется, все превращается в золото и течет в сундуки Авиньона. Всякий раз, когда я заходил к нему в покои, там было полно банкиров, менял, на столах было навалено золото, и какие-то священники пересчитывали монеты и складывали одну на другую в столбики. Ты увидишь, какую резиденцию он там выстроил себе, и с какою роскошью – не то дворец византийского императора, не то татарского хана…»

«Теперь ты понимаешь, – спросил Убертин, – зачем он издал все эти буллы против бедности? А знаешь, что он подбил доминиканцев, назло нашему ордену, ваять фигуры Христа в царской короне, в пурпурной с золотом тунике и в богатейших сандалиях? А в Авиньоне показывают распятия, где Христос прибит к кресту одной только рукою, а другой держится за кошель, привешенный у него на поясе. Все это ради доказательства, что Он благословляет употребление денег в обиходе церкви…»

вернуться