Он указал на Сальватора, который как раз в этот миг заметил нас, явственно замедлил шаг, колеблясь и раздумывая, как бы нас обогнуть, чтоб не встретиться. Это продолжалось несколько мгновений. Затем, убедившись, что увернуться не удастся, он снова ускорил шаг и двинулся прямо на нас. На лице его появилась широчайшая улыбка, и он самым сладким голосом гнусавил «благословите!». Но мой учитель даже рта ему не дал раскрыть и заговорил сам, причем очень резко.

«Знаешь, что завтра явится инквизиция?» – спросил он.

Сальватора это сообщение, по-видимому, не обрадовало. Севшим голосом он спросил в ответ: «А мне?»

«А тебе советую выкладывать всю правду сейчас, пока тебя слушаю я, твой друг и такой же минорит, каким был когда-то ты. Не дожидаться, пока за тебя возьмутся те, кто приедет завтра. Как они расспрашивают – ты хорошо знаешь».

Захваченный так врасплох, Сальватор, казалось, прекратил всякое сопротивление. Он подобострастно взглянул на Вильгельма, явно готовый ответить на любые вопросы.

«Ночью в кухне была женщина. Кто был с ней?»

«Ой, женщина продажная подобно товару, никакого нет в ней проку, сеет смуту, свару…»

«Я не спрашиваю, порядочная ли она девушка. Я спрашиваю, кто был с ней!»

«Женщины преподлые хитрые созданья… Днем и ночью думают, как надуть мужчину…»

Вильгельм сгреб его за грудь: «Кто с ней был, ты или келарь?»

Сальватор понял, что дальше вилять невозможно. И начал запутанный рассказ, из которого мы с трудом разобрали, что он, выслуживаясь перед келарем, поставлял ему деревенских девушек, приводил их по ночам в монастырь через лазы в крепостной стене, указать которые не захотел. Однако клялся с пеной у рта, что действовал совершенно бескорыстно. И не скрывал смехотворного огорчения из-за того, что никак ему не удавалось урвать что-нибудь и для себя. К примеру, чтоб девицы, удовольствовав келаря, не отказали бы и ему, Сальватору… Излагая все это, он противно, сально подхихикивал и подмигивал, как будто желая показать, что это – разговор настоящих мужчин, приверженных одним и тем же мелким шалостям. Он нагло косился на меня, а я не мог его приструнить, потому что сознавал, что повязан с ним общей тайной, что я – его сообщник, такой же грешник.

Вильгельм решил идти напролом. «А с Ремигием ты познакомился до того, как попал к Дольчину, или после?» – перебил он Сальватора. И тот рухнул на колени, в слезах умоляя не губить его и спасти от инквизиции. Вильгельм торжественно поклялся никому не рассказывать о том, что сейчас услышит, и Сальватор без колебаний выложил нам всю подноготную отца келаря. Они узнали друг друга на Лысом Утесе, вместе состояли в банде Дольчина, вместе бежали оттуда и укрылись в Казальском монастыре, вместе перебрались к клюнийцам. Из шепелявого рта Сальватора лезли мольбы о прощении. Было ясно, что от него ничего больше не добьешься. Вильгельм решил, что имеет смысл немедленно заняться Ремигием, и отпустил Сальватора, который поспешил укрыться в церкви.

Келаря мы нашли на другом конце подворья, перед закромами. Он рядился с какими-то поселянами. Посмотрев на нас с опаской, он сделал вид, будто очень занят. Но Вильгельм настоял на том, чтоб Ремигий бросил все дела и отошел с нами побеседовать. До сих пор мы почти не сталкивались с этим человеком: он был обходителен, мы были вежливы – этим все исчерпывалось. Но на сей раз Вильгельм обратился к нему как к своему собрату, питомцу одного с ним ордена. Келаря, похоже, эта перемена тона еще больше насторожила. Во всяком случае, он с первых же слов проявил крайнюю сдержанность.

«Должность, наверное, часто вынуждает тебя бодрствовать и хлопотать по аббатству в те часы, когда другие спят?» – спросил Вильгельм.

«Как когда, – отвечал Ремигий. – Бывает, что накапливается много мелких дел и я вынужден жертвовать часочком-другим сна».

«Не приходилось ли тебе при этом случайно замечать что-нибудь такое, что позволило бы установить, кто из монахов, не имея на то позволения, появляется ночью в кухне, скриптории и библиотеке?»

«Если бы я что-то подобное заметил, я доложил бы Аббату».

«Это точно, – согласился Вильгельм и внезапно переменил разговор: – Деревня в долине небогатая, верно?»

«Не знаю, как ответить, – сказал Ремигий. – Там живут монастырские крестьяне. Они целиком зависят от Аббатства и в урожайные годы разделяют наше благополучие. К примеру, в Иоаннов день намедни они получили двенадцать модиев солода, коня, семерых волов, буйвола, четырех нетелей, пятерых бычков, двадцать овец, пятнадцать свиней, пятьдесят куриц и семнадцать ульев. Кроме того, двадцать копченых поросят, двадцать семь кругов сала, полмеры меду, три меры мыла, рыбацкий невод…»

«Хорошо, хорошо, – перебил его Вильгельм. – Все это, как ты понимаешь, мало о чем говорит. Я не знаю, что за деревня, сколько в ней крестьян пользуется арендой и каковы земельные наделы у остальных…»

«Ах, насчет этого, – сказал Ремигий. – Средняя семья у них владеет участком до пятидесяти долей земли».

«А доля – это сколько?»

«Разумеется, четыре квадратных линии».

«Что такое квадратная линия?»

«Тридцать шесть квадратных шагов в каждой квадратной линии. Или, если угодно, – восемьсот линейных линий образуют пьемонтскую милю. Достаточно сказать, что каждая семья, владеющая участком на северном склоне, может каждый год иметь со своих олив до получетверти масла».

«Полчетверти?»

«Да. В четверти пять ведер. В ведре восемь гарнцев».

«Все ясно, – обескураженно сказал Вильгельм. – В каждой деревне свои мерки. Вот, скажем, вино вы меряете на бутыли?»

«Или на кувшины. Шесть кувшинов – чан, восемь чанов – бочонок. А можно мерить и так: в чане шесть пинт, в каждой по две чары».

«Теперь все ясно», – ответил Вильгельм и усмехнулся.

«Ты еще что-то хотел узнать?» – в голосе Ремигия звучал, по-моему, явный вызов.

«Хотел. Я не случайно спрашиваю о довольствии здешних крестьян. Сегодня утром в библиотеке я размышлял над “Проповедями для женского пола” Умберта Романского, и в частности над главой “О неимущих поселянках”. Там сказано, что они сильнее других подвержены плотским грехам, по причине бедственного состояния, и среди прочего подробно изложено, что “грешат они тяжко, любодействуя с мирянами, весьма тяжко, отдаваясь клирикам, причастным святых тайн, и смертно, смертно грешат, сходясь с иноками, умершими для мира”. Тебе лучше моего известно, что и в таких богоспасаемых местах, каковы монастыри, искушения беса полуденного имеются всегда. Вот я и предполагаю, что ты, часто сносясь с жителями местных деревень, не мог бы не заметить, если бы кто-либо из монахов, Господи упаси и помилуй, стал склонять поселянок к грехопадению».

Хотя мой учитель выговорил эти слова самым равнодушным голосом, читающий, вероятно, уже догадался, какое впечатление они произвели на бедного келаря. Не могу определенно утверждать, что он побледнел, но я настолько был уверен, что он побледнеет, что он и вправду показался мне побледневшим.

«О подобных вещах я если бы и узнал – сразу же сообщил бы Аббату, – нерешительно отвечал он. – И все-таки, сознавая, что любое сведение полезно для твоего разыскания, я не умолчу ни о чем из того, что вижу по ночам… В ту ночь, когда погиб Адельм, я шел по нашему подворью… это все из-за курятника… понимаешь, возникли слухи, будто кто-то из холопов по ночам ворует куриц… Так вот, той ночью я шел и неожиданно увидел – увидел издалека, так что клясться ни в чем не стану – Беренгара, который возвращался в почивальни откуда-то из-за угла хора. Он шел вроде бы от Храмины. Я ничему не удивился, так как братия давно злословила о Беренгаре. Ты, наверно, уже слышал…»

«Я ничего не слышал, рассказывай».

«Ну… как бы это выразить… Беренгара подозревали в неких склонностях… предосудительных для монаха…»

«Ты намекаешь, что у него были связи с деревенскими девушками? Я тебя как раз расспрашивал…»

Келарь смешался и закашлялся, а затем возразил с мерзкой ухмылкой: «Да нет… Еще более непозволительные страсти…»